В январе сорок пятого освобождали Варшаву. Переплыли Вислу на резиновой лодке и залегли на ледяной кромке противоположного берега.
Саперы сделали проходы в минных полях. Поднялся какой-то лейтенант в белом полушубке:
— За Родину! Вперед!
Громкое «ура!» сотрясло воздух, отчего даже треск немецких пулеметов стал глуше.
Трудный был бой. А впрочем, когда он был легким-то? Оттеснили, однако. Погнали врага. Перескакивали окопы, бежали по пылающим улицам Варшавы, проверяли каждый подъезд. Мимо проносятся танки с красными звездами на башнях — только что сошли на берег с понтонного моста. А вот и первые группы пленных. Худые, небритые, тонкошеие фрицы ежатся от холода и страха. В глазах — мольба о пощаде.
Окна и рамы домов почти сплошь выбиты. На улицах, словно комья снега, валяются перья, подушки, бумаги, альбомы, тут же и детские игрушки, и грязные трупы в серо-зеленых шинелях.
Прочесываем улицу за улицей. Горят дома, горят улииы. Иные здания накаляются так, что не подойти. Изредка в подвалах наталкиваемся на женщин с детьми. Они охотно рассказывают, как выйти в нужный переулок или как лучше зайти в тыл той или иной группе фашистов.
В одном из домов по улице Лесной спустились по заваленным штукатуркой ступенькам в темный холодный подвал. Мой товарищ зажег кусок толя, свернул его в некое подобие факела, и мы тронулись вдоль освещенных стен.
Сыро и темно. Очередь из автоматов во тьму, и снова вперед.
В одном из подвальных отсеков я заметил в стене дыру, из которой повеяло теплом, едва уловимым запахом жизни.
— Выходи! — крикнул кто-то из наших. Повторил команду и я — сначала по-немецки, затем по-польски.
Тишина.
Осторожно проникли в отверстие. Среди густых сумерек светилась в потолке кривая щель. И вдруг из тьмы:
— Товарищи! Вы — совьеты?
Мы погасили факел и замерли в ожидании.
Долго привыкают глаза к темноте. Под светлой щелью свода постепенно обозначается фигура бородатого, худого человека в лохмотьях. Его-то бояться нечего.
— Да, мы — советские,— четко ответил я.
Человек подошел к нам узкий луч света падал как
раз на шапку ефрейтора Хроменкова, протянул костлявую зеленую руку к голове Хроменкова, снял шапку. Й вдруг впился потрескавшимися серыми губами в алую звезду. А когда мы снова зажгли факел, я увидел, что бородач держит звезду у щеки и, сидя на земле, плачет, содрогаясь всем своим костлявым телом, роняя слезы на выцветшую солдатскую шапку, трижды стиранную в водах Днепра, Буга и Вислы.
Придя в себя, бородач окликнул глухим сиплым голосом кого-то:
— Янек, ходзь тутай.
Из тьмы появились такие же бородатые, серые скелеты в лохмотьях. Всех шестеро. Мы взяли их под руки и осторожно провели к выходу.
Бородач нам рассказал, что ему двадцать три года, что их было семнадцать, а осталось шестеро. Остальные умерли и похоронены в тех же подвалах. Это участники так называемого августовского восстания, спровоцированного эмигрантской польской знатью. Фашисты окружили их, загнали в подвал и взорвали единственный вход со двора, обрушив на него шестиэтажный дом. А в другом доме, над подвалом, разместилась комендатура. Путь на свободу через этот дом был закрыт. Почти пять месяцев кряду медленно и мучительно умирали в серых катакомбах узники. Ели крыс. Пили по капле дождевую воду, стекавшую иногда из единственной щели в потолке.
Один из бородачей исчез во тьме и вскоре вернулся Но не сам, а с лохматой черно-пегой собачкой.
— То ест фокстерьер. Муха.
Так звали они это худенькое лохматое и грязное существо, ворчащее на нас и сверкающее злобными карими глазками.
Бывший узник продолжал:
— Та Муха кормила нас. То есть добрый пес, — Он прижал собачонку к костлявой груди.
Другой поляк объяснил на довольно чистом русском языке:
— Она носила нам дохлых кроликов, и колбасные обрезки, и крыс — все, что находила на местных помойках. Без нее никто бы из нас не дожил до сегодняшнего праздника. Подумать только, ее хозяин умер одним из первых еще в октябре. А она все носит ему крыс.
Мы поднялись на балкон ближайшего дома. При дневном свете я внимательно рассмотрел бывших узников. Землисто-серые, заросшие и сгорбленные. Даже губы почернели. Тонкую кожу, казалось, вот-вот прорежут белые кости. Узники щурили глаза от резкого света, прикрывая глаза прозрачными кистями рук. Смотрели на площадь, где веселая девушка в белом полушубке, подпоясанном ремнем с портупеей, лихо работала флажками. Мимо нее, звеня стальными траками по мостовой, шли бесконечные колонны танков.
Мы тоже спустились вниз.
Под балконом сгрудились у стенки пленные немецкие солдаты. Сутулый офицерик с моноклем то и дело вытягивал шею к охранявшему их сержанту Хафизову, истово и часто возвещал: «Гитлер капут! Гитлер капут!»
Муха настороженно слушала бормотание немца и яростно ворчала, глядя на его очки. А по черным измученным лицам спасенных людей, в лабиринтах морщин катились слезы. Это были слезы радости, слезы близкой победы.
Звонко тявкнула собачка вслед уходящей колонне пленных.
Я еще раз оглянулся. Взгляд почему-то остановился на Мухе. Подумать только: два месяца таскала пищу и аккуратно складывала у груды хлама и камней, под которыми похоронен ее хозяин, так и не доживший до дня сегодняшнего!
— Дзенькуемы! Дзенькуемы! — шептали запекшиеся губы спасенных
bestoxotnik.ru
Свежие комментарии