Охота и рыбалка

25 562 подписчика

Свежие комментарии

  • Сергей Плугарев18 января, 16:44
    Мне тоже повезло, и тоже нож спас меня (увлекся преследованием раненой лисы, но она то 5 кг максимум)Тонкий лёд
  • Лариса Лазуткина13 января, 11:39
    Браконьерство это не только опасное социальное зло. Это в первую очередь, и во все остальные очереди, измена Родине, ...Браконьерство — о...
  • Василий Шафранов13 января, 11:34
    Возможно, для автора станет откровением, но наиболее опасно не нарушение правил охоты простыми охотниками, а охотника...Браконьерство — о...

Тезка

Михаил Илларионович Кутузов — абсолютный тёзка и однофамилец великого полководца — состоял в каком-то отдалённом родстве с последним. Скорее всего, придумал это его дед, учитель истории в средней школе, бредивший всю свою жизнь героями 1812 года. Назвав сына Илларионом, тщеславный старик мечтал о внуке, а когда тот явился на свет, потребовал дать ему имя Михаил, не подозревая, какими комплексами награждает мальчика. Только домашние называли Мишу по имени, для остальных он с ясельного возраста был только Кутузовым. И чем старше он становился, тем все больше оттенков разной степени иронии вкладывалось в произношение его фамилии, вплоть до откровенно издевательского:

Тезка

— Ну, ты! Ку-тузов.

Миша рос худым, болезненным, да и слово рос не слишком верно характеризует процесс его взросления. Он был маленьким. Все это не только привело к замкнутости мальчика, но и породило в его душе два устойчивых рефлекса: недобрый прищур, когда при нем вспоминали о дедушке, и лёгкое подрагивание нижнего века у левого глаза, когда речь заходила об истории отечества.

Героев войны двенадцатого года и декабристов он знал и ненавидел поимённо. Задумчивость и рассеянность не мешали Мише учиться очень хорошо, и, если бы не физкультура, он стал бы круглым отличником. С упомянутой разновидностью культуры Миша был не в ладах и, например, подняться по канату до самого потолка в спортзале ему удалось лишь один единственный раз в жизни. Там, в вышине, «под куполом» ему следовало коснуться, как это делали другие, потолка рукой и с победной побелкой на пальцах спуститься к товарищам. Но им вдруг овладела задумчивость, и Миша впился глазами в прочный стальной крюк, на котором висел канат. Заподозрив неладное, учитель посоветовал ему скорее спуститься вниз, но Миша, отчаянно глянув на замерших внизу однокашников, снова устремил взгляд на предмет своего интереса, потом перехватился за него левой рукой, расслабил ноги и свободной правой снял с крюка канат. Как он объяснял потом, ему было интересно, хватит ли у него сил сделать это. Сил хватило как раз на то, чтобы снять, но удержать его он оказался не в состоянии. Канат, будто парализованная кобра, безвольными кольцами шумно сгрудился на полу. Расстояние в пять с небольшим метров учитель преодолел в считанные секунды по параллельному канату, и это спасло любопытного экспериментатора от возможных травм конечностей. Правда учителю стоило большого труда оторвать намертво вцепившегося в крюк левой рукой Мишу. Спустив ошалевшего мальчика на пол, физкультурник вытер со лба холодный пот и смог только произнести:

— Ну, ты Кутузов точно Кулибин!

Благоприобретённая способность к мёртвой хватке при страхе высоты однажды чуть не привела Мишу на больничную койку и заставила уже в ранние годы определить своё незавидное место на общем празднике жизни. Случилось это зимой. На новогодние каникулы к кому-то в их доме приехала необыкновенной красоты девочка с поэтичным именем Зина. Все ребята сразу же втюрились в это романтическое создание и принялись демонстрировать свою ловкость и отвагу, прыгая с высоких ступенек пожарной лестницы в сугроб. Шансы Кутузова в овладении вниманием Зины измерялись величинами из отрицательной области шкалы успеха. Тогда он подумал и догадался взять своё высотой полёта. Забравшись вдвое выше других, то есть почти на уровень третьего этажа, и обратив таким образом всеобщее внимание на себя, Миша решительно прыгнул под общий «Ах!!!» Как бы закончился его полет, никто уже никогда не узнает, поскольку левая с равнодушием навесного замка продолжала держаться за лестницу. Под дикий и обидный хохот Миша весь в слезах, с мгновенно опухшей в плече левой кое-как спустился на землю и прочёл в насмешливом взгляде красивых глаз Зины краткую и оттого ещё более выразительную поэму о судьбе неудачников. В тот миг он понял, что его жизненная нить никогда не пересечётся со спортом и красивыми девушками.

Как-то на день рождения родители подарили сыну простенький микроскоп «Юннат», и он взялся с интересом рассматривать срезы различных растений. Заметив, как это коробило дедушку, определившему внуку один единственный путь в жизни — путь историка, Миша посвятил новому занятию все свободное время, и, в конце концов, увлёкся анатомией растений, да и вообще ботаникой всерьёз. Окончив школу, он легко поступил на биологический факультет университета, и, блестяще защитив через пять лет дипломную работу, остался волею судьбы и профессора Полуэктова — близкого знакомого Мишиного дедушки, работать на кафедре ботаники. По иронии судьбы тема его диплома, а затем и кандидатской была связана с историей ботаники и почвоведения в России. Судьбе же угодно было остановить его продвижение по служебной лестнице на звании доцент кафедры. Докторскую ему так и не удалось продвинуть дальше стадии предзащиты.

Но Кутузов не роптал — работал, учил студентов, ездил с ними на картошку и летнюю практику на биостанции у Пустыни, переделывал-перекраивал диссертацию, а свободное время посвящал любимому с некоторых пор занятию — рыбной ловле.

К нам его привёз как-то летом Владимир Петрович и представил, как интересного человека и умного собеседника. Интересный человек и умный собеседник был невелик ростом, лыс и смотрел на нас каким-то давным-давно, ещё в детстве, потухшим взглядом. Его обширную блестящую лысину компенсировала солидная, как у старовера, борода с проседью. Хотя он был заметно старше нас, представился как Миша.

Вечером, когда гости собрались за столом, Миша очень скоро опьянел, пустился в откровения, рассказал свою историю, путая вещи, которыми гордится и которые ненавидит. Барсик сразу же взял его под своё покровительство и, будучи уже изрядно пьяным, принялся обещать, что даст ему завтра ведро салатной краски, если она Мише нужна. Миша, как мог, отказывался, поскольку ему не нужна была салатная краска, да и какая-нибудь другая тоже. Но Барсик настаивал, и Миша наконец согласился взять у него завтра краску.

Утром Барсик страдал от головной боли и от стыда — ему негде было достать ведро краски. Он избегал Мишиного взгляда, но тот тактично не вспоминал ничего про вчерашний уговор, и Барсик, опохмелившись, решил хоть как-то ему услужить.

— А может, пойдём карасей половим, — заискивающе предложил он после завтрака Мише.

— Я собственно… Как бы не владею ситуацией… — неопределённо промямлил Кутузов. — Хотя предложение мне кажется соблазнительным, и если оно не вызовет дискуссии, то, пожалуй…

— Вот и замётано, а я перловку запарю, едритвую наотмашь! — радостно закрепил договор Барсик.

Вернулись они с рыбалки уже в темноте и выпустили в медный котёл для варки пива с десяток фунтовых карасей. Рыбы довольно равнодушно отнеслись к произошедшему с ними, и не спеша поплыли кругами в холодной родниковой воде. В отличие от них, рыболовы были в самом радостном возбуждении. У Кутузова появился румянец на щеках, и в глазах вспыхнуло нечто, искрившееся в них последний раз в то далёкое тогда, когда Миша лез выше всех по пожарной лестнице. Так и не научившийся до сих пор бороться со своими комплексами, он не знал, куда деть энергию, чрезмерно громко смеялся и все время потирал ладонью о ладонь. Когда же он заметил, что первые его фразы воспринимаются окружающими с интересом, то принялся рассказывать и пересказывать свои впечатления, и его уже было не остановить.

— Никогда бы не подумал, что нужно керосином капать. В прикормку, — разведя руки и подняв брови, несколько сбивчиво говорил он. — Я, признаться, подумал, это шутка какая-то. Думал, он надо мной как-то шутит. А он так уверенно и серьёзно кладёт хлеб этот вонючий на воду у сусака зонтичного. Прямо у берега. Там конечно не мелко, но прямо у берега?! Гляжу, а стебли сусака так — вжик — заходили. Бог ты мой, думаю, это ж рыба! А и здорова! Это я так думаю. Он перловку достаёт, а она вся пригорелая. Кто ж, думаю, пригорелую-то есть станет. А он говорит, весь смысл, чтоб пригорелая. И сразу! сразу поклёвка! Жду, что он скажет, а он другую удочку наживляет. Я ему — на поплавок, а он мне — тяни. Я дёрнул — ни рыбы, ни перловки. А он говорит, что карась её не глотает, а жуёт — наколется губой на крючок и выплюнет. Мол, как пошёл поплавок боком, так подсекай, а дёргать, как я дёрнул, только крючок изо рта у него выдернешь.

— Ничего, — со знанием дела дал оценку Барсик, — Ларионыч способный оказался, быстро усвоил.

— Ну, это вопрос дискутабельный, — заскромничал польщённый Кутузов.

С тех пор он ещё несколько раз за лето приезжал к нам с Владимиром Петровичем, робко напрашиваясь, по словам последнего, как просятся дети на что-то желанное, но не часто позволяемое взрослыми. Осенью Кутузов почти не появлялся, а зимой Владимир Петрович вытащил его раз на подлёдный лов, и ради своей новой страсти Миша не пропускал уже ни одного выходного или праздничного дня.

Зима выдалась малоснежная и холодная. Первый снег лёг серой крупой на вымерзшую уже землю в середине декабря под однообразно безысходное карканье ворон. Кадницкие сокрушались, что помёрзнут сады, вспоминали, что раньше зимы были снежные и ровные, а теперь то все потает, то позамерзает вдруг, как кипятком обдаст. Больше всех горюнились по этому поводу друг перед другом дед Саня и Тютюня, которых по пьяному делу абсолютно не интересовали ни сады, ни погоды, но душа требовала моральных компенсаций за старческие недомогания.

На Варвару встала Кудьма, а после Никольских морозов первыми выползли по перволедью неугомонные дед Саня и Тютюня. Теперь у них причин для унынья не было. Ерши, окуни и щурята брали хорошо, и сквозь прозрачный лёд можно было видеть, как осторожно тыкаются они носами в маленькие крючки с рубиновым мотылем.

В Крещенье мороз лютовал. Стекла окон в одну ночь заросли немыслимыми ледяными цветами, и белые дымы из труб уткнулись столбами в ясное зимнее небо с низким ослепительным солнцем. Бес, считающий прогулку вторым удовольствием после охоты, поджав куцый хвостик и прилепив к голове уши, поспешно выбегал за калитку и, сделав без промедления свои дела, мчался опрометью в сени, а оттуда к печи, к самому подтопку, где и замирал плюшевой игрушкой с блаженной улыбкой курильщика опиума.

Гости-рыболовы явились на выходные большой шумной компанией, приведя затихший на морозе дом в предпраздничную какую-то круговерть. Кто ставил самовар, запихивая трубу в круглую отдушину в печи, кто резал ножом маслянистые жестянки с консервами на кухонном столе, кто доставал из резного буфета маленькие гранёные стопки всяких размеров и форм. Кутузов стоял у печи, прислонив почти к самым кирпичам свои красные озябшие руки, и счастливо улыбался в роскошную бороду. Он ещё не обвыкся, не чувствовал себя своим здесь и стеснялся что-то трогать без спросу или делать по своему почину. А приехал он с обновкой — ярко-оранжевым тентом, который натягивается на дюралевый каркас, что должно надёжно спасать от ветра на льду реки, и не пропускающим холод полиуретановым ковриком под ноги. Гости, привыкшие снаряжаться чуть ли не по Сабанееву, медленно вертели в руках и недоверчиво рассматривали свидетельства вторжения цивилизации в их кондовый мир пешни и самодельных мормышек, и старались обнаружить или выдумать какой-нибудь недостаток в этой вызывающей экипировке.

— Сейчас закусим, и на Кудьму пойдём, — деловито поцедил Барсик, сосредоточенный на снятии с бутылки крышечки без резьбы и козырька. — А завтра на Волгу, а то и на Кудьме подергаем.

— А вы не обращали внимания, — подал голос с дивана Владимир Петрович (он не участвовал во всеобщей суматохе, а, сидя на диване, рассматривал атлас птиц и аккуратно перелистывал страницы, чтобы не обеспокоить Беса, доверчиво угомонившегося после бурных приветствий у него на коленях), — что названия многих птиц являются производными от других слов, а названия зверей всегда оригинальны.

— Что вы имеете в виду? — оживился Кутузов.

— Ну, вот козодой, например, — обратил к нему лицо Владимир Петрович. — От существительного «коза» и глагола «доить». Ласточка, видимо, от слова «ластиться». Сизарь — оттого, что сизый, а глухарь — глухой в момент точения. Да что там забираться в глухомань: воробей — от слов «вора бей!»

— Но, позвольте, вы назвали сизаря, но не назвали клинтуха, или вяхиря, например.

— Очень может быть, что смысл этих слов просто утрачен. Ведь называли же славяне коров говядами, откуда и пошла говядина, а теперь это слово — говяда — не употребляется.

— Так можно объяснить вообще все названия. А вот, от какого слова произошли орёл или коршун? — продолжал настаивать Кутузов.

— Ну, не без исключений, — слегка спасовал Владимир Петрович. — Однако, среди зверей вы уж наверняка не найдёте ни одного производного названия: мышь, крыса, барсук, медведь…

Все задумались, стараясь найти-таки какого-нибудь зверька, но ничего не получалось, и воцарилось молчание. Впрочем, оно было недолгим.

— Ну, развели консилиум, едритвую наотмашь, — пропел Барсик, полагая, видимо, что консилиум — это, когда все молчат, и началось говорливое застолье, за которым рыбаки пытались уговорить меня отправиться с ними, а я отказывался, ссылаясь на творческий азарт и только что начатый натюрморт.

Перекусив, они засобирались, зашумели снова, и уже в дверях Кутузов вдруг радостно взвизгнул:

— Есть! Есть!

-?

— Есть такой зверь — землеройка! И ещё бурозубка, и ещё полёвка, и еще… утконос! — ликовал Кутузов.

Опешивший было Барсик махнул рукой и грубо гаркнул:

— Пошли, Утконос! Едритвую в телеграф!

Мужики засмеялись, а Кутузов смутился.

Когда дверь за ними закрылась, и голоса стихли, брат, провожая их взглядом в окно, вдруг сказал:

— Не приживется.

— Что не приживётся? — не понял я.

— Кутузов у нас не приживется.

— Почему?

— А вот посмотришь, — с уверенностью произнёс брат. — Хочешь пари?

— На один доллар? — съязвил я.

— Нет, я серьёзно, — не сдавался брат. — Вот посмотришь.

— Посмотрим…

— Посмотрим, посмотрим…

Не могу сказать, что в тот момент я уже взял сторону Кутузова. Как часто бывает с людьми, не умеющими преодолеть свои комплексы, он вызывал скорее чувство жалости, чем интерес к своей личности. Да и как узнать, понять, что сближает людей, делает одних друзьями, а других, если и не врагами, то уж и не желанными гостями в вашем доме; с одними появляется желание говорить сразу и обо всем, а с другими общаешься лишь в силу необходимости. Так вот Кутузов не был тогда для меня ни тем, ни другим, и причина, по которой я спорил с братом, заключалась лишь в том, что не было ещё случая, чтобы мы с ним хоть в чем-нибудь соглашались.

Почти через три часа после того, как брат отправился к Березневу договариваться об охоте на кабанов, а я уселся за старый мольберт, дверь тихо скрипнула, скрипнули ступени, половицы, и передо мной неслышно возник Кутузов. Его глаза, лицо, вся фигура выражали собой крайнюю степень неловкости. Под правым глазом наливался большой свежий синяк. Богатая борода его была усечена, будто пук травы серпом. Ногтем большого пальца правой руки он соскабливал чешую с зажатого в кулаке сопливого ерша. Какое-то время мы с Бесом недоуменно смотрели на Кутузова, а Кутузов — на нас. Он это делал все с тем же выражением неловкости, а моё желание глупо улыбнуться боролось, как могло, с желанием подавить эту улыбку. Наконец Кутузов опустил глаза в пол и спросил бесцветным голосом, пряча непослушные руки с ершом за спину:

— У вас водки нет?

Мы сели на кухне, не зажигая света в сумеречной уже комнате.

— Я всю жизнь гадким утёнком был, — как-то отстранённо, словно про другого, заговорил Кутузов, когда закусил стаканчик пшеничной пряным запахом чёрного хлеба и копчёного сала. — Все верил: вот придёт срок — стану лебедем! И в школе все ждал: когда же оно случится, когда? И в студенчестве. Девушки мне нравились всегда те, что внимания на меня не обращали. Как же, думаю, не замечают они во мне будущего лебедя-то? Неужели, все ещё не видно? Вот погодите, увидите, а уж я так высоко летаю — вам не допрыгнуть! А никто не замечал. Даже родители. Я отца больше любил… Или мать?

Он немного помолчал.

— А сам я все ждал, когда лебедем стану. Прекрасным. Не внешне, конечно, а так, вообще… Жизнь, вроде, сама по себе шла: женитьба дурацкая на ханже и мещанке, аспирантура, развод дурацкий, диссертация дурацкая. Потом проблемы с дочерью, работа на кафедре, новая диссертация… А крылья-то все не растут. На докторской я ломаться начал — вовсе неразрешимые проблемы начались. Написать-то, я её написал, но замечаний было столько, что пришлось переписывать и дорабатывать. Снова написал, а тут требования ВАКа изменились. Требования эти раз в миллион лет меняются, и надо было им на мне измениться! Снова нужно переделывать. В возрасте уж, а все в доцентах хожу. И вдруг как-то раз услышал такое… У нас на биофаке лестница есть в крыле. Я вышел на неё через кафедру зоологии, чтобы в читалку спуститься — там удобно, а у физиологов, на этаж выше, студенты разговаривают между собой. Один говорит:

— Завтра зачёт?

— Ага.

— У Дятла?

— Ага.

— Ну, давай. Ни пуха.

И все. Больше ничего не говорят, ушли с лестницы на этаж. Ага, думаю, кто же это Дятел-то? И вдруг соображаю, что это обо мне речь шла — я зачёт завтра у физиологов принимаю. Может, и другие кто принимают, но мне так ясно сделалось, что они обо мне говорили, и кличка моя, псевдоним, так сказать, среди них — Дятел. Я весь пятнами покрылся. Ну, может, не пятнами, но мне казалось, что пятнами. Оглянулся — рядом никого. А я уж думал, что вокруг много народа, и все стоят, смотрят на меня и улыбаются ехидно, потому что знают, что речь обо мне идёт. Сначала я вроде успокоился, что нет никого, и никто моего позора не видел, а потом вдруг такая тоска меня взяла: всю жизнь жду, что вот-вот лебедем стану, а я уже стал. Только дятлом. Так тошно стало, так тошно…

Кутузов в эмоциональном всплеске поискал глазами по комнате, с чем бы сравнить тогдашнее своё состояние, но ничего не нашёл и, увидев водку, обмяк, словно сломался. Я налил ему ещё и на этот раз себе, подвинул на его край квашеную вилком капусту.

— Я, конечно, не думал кончать тогда самоубийством. Но пошёл к биохимикам, где у них сейф с ядами стоит, поболтал о том, о сём, посмотрел, что ключи в сейфе торчат, постоял ещё, да и ушёл. Потом уже подумал, зачем же я к тому сейфу ходил? Вечером отправился к Владимиру Петровичу попрощаться что ли, на всякий случай, книги отнести, что брал почитать, да все отдать никак не мог собраться.

Миша говорил это все просто, без обычной в подобных случаях пьяной, сентиментальной жалости к себе, к мелодраматическому ужасу своего отчаяния, и потому я верил в то, что все именно так и было.

— Выпили мы с ним, поделился я тоской, а он меня на первый же выходной к вам притащил. Зачтётся ему потом за это. Побыл я у вас, и стало меня тянуть сюда неотвратно, как…- он постарался подобрать слово. — Как в сказку, что ли, как в счастливые дни детства. И езжу каждый выходной с радостью, и надоесть боюсь.

Вообще я слез видеть не могу. Ни женских, ни мужских. Женские почему-то вызывают во мне бешенство, а за мужские мне всегда стыдно. Но тут вдруг случилось неожиданное — у Миши из глаз потекли слезы. Он не плакал, он даже, по-моему, не заметил, что у него текут слезы. Он был как бы сам по себе, а слезы сами по себе. И слезы эти не вызывали у меня ни жалости, ни стеснения. А может быть, я сам начал пьянеть.

— Ты знаешь, — продолжал между тем Миша, как-то незаметно для самого себя, переходя на ты. — Я тут, у вас понял, что не всем быть лебедями. Зачем-то и вороны, и воробьи, и дятлы нужны природе. Разве нужно себя винить в том, что ты ворона, жаба или жук навозный? и кончать из-за этого счёты с жизнью? Любить надо жизнь и другим вреда не делать. Помнишь у Рубцова про воробьишку:» А смотри, не становится вредным от того, что так плохо ему». Вот в этом космический смысл всеобщей жизни и есть.

— В чем?

— В накоплении позитивного эмоционального поля биосферы Земли, — произнёс, как что-то очевидное все так же спокойно Миша. — Согласись, стоит жить ради такой великой цели даже, если ты не генералиссимус и князь Голенищев-Кутузов, а закомплексованный, лысенький, бородатенький его тезка.

Он немного помолчал и добавил:

— Теперь, правда, не слишком бородатенький.

— Что же с тобой случилось-то? — я счёл наконец возможным удовлетворить своё любопытство.

— Да ерунда, — отмахнулся он. — Хотя теперь разговоров будет на год.

Он рассказал, как они пришли на Кудьму, насверлили лунок, приняли ещё по сто, и он, согретый алкоголем и отгороженный от ветра и приятелей новым оранжевым тентом, улёгся на полиуретановый коврик рядом с лункой и уснул. Разбудил его Барсик, встревоженный тем, что Ларионыч давно уже не подаёт признаков жизни из-за своего тента. Однако проснувшийся Миша подняться не смог — борода попала во время сна в лунку и вмёрзла в лёд. Барсик попытался было разбить лёд пешней. При первом же ударе о лёд непослушное железо скакнуло от лунки в сторону кутузовского лица и там было остановлено тем самым местом под левым глазом, где теперь наливался синяк. После Мишиных протестов Барсик собрал «консилиум, ети его наотмашь», и решено было лёд в лунке просто растопить. Два термоса, которые рыбаки взяли с собой, оказались уже пустыми к этому времени, и дискуссия возникла было снова. Однако на этот раз она продолжалась недолго. После предложения растопить лёд с помощью вполне естественного для человека конечного жидкого продукта азотистого обмена Миша взмолился. Он попросил просто обрезать ему бороду. Барсик ещё раз попытался убедить его в привлекательности предложенного им способа растопки льда, но Миша был непреклонен, и тогда бороду ему обрезали. Помимо остатков волос в лунку вмёрзла и леска удочки. Лёд разбили и вытащили на леске сонного уже ерша, с которым Миша и пришёл к нам.

Во все время этого рассказа я слушал Мишу с довольно глупой улыбкой, он же был спокоен и нисколько не стеснялся происшедшего с ним конфуза.

— Да черт с ней, с бородой, — чуть более эмоционально, чем весь последний час, воскликнул он. — Отрастёт. Вот с фингалом на кафедре появляться неудобно. Да придумаю что-нибудь.

Пришедшие позже рыбаки в лицах пересказывали историю, случившуюся с Мишей, и каждый выделял своё в ней участие, разрубившее в конечном счёте гордиев узел проблемы. Особенно горячился эмоциональный Барсик, продолжавший настаивать на эффективности предложенного им уроэкскретивного метода растопки льда так, словно возможность проверки его на практике не была ещё полностью упущена. Владимир Петрович вдруг вспомнил случай с подвыпившим рыбаком, который уснул на ящике в пору бурного таяния мартовских снегов и, упав в воду, на вершок поднимавшуюся надо льдом, не растерялся, а отчаянно поплыл вперёд и успел проскользить по полою не менее шести метров прежде, чем сообразил, где он и что с ним случилось. А Барсик тогда вспомнил о рыбаке, воспользовавшемся по своей забывчивости вместо туалетной бумаги куском газеты с воткнутыми в неё по центру рыболовными крючками. А потом случаи посыпались один за другим, и было их не остановить.

На другой день Миша уехал, как мне показалось, навсегда. Но я ошибся. Через неделю он снова был с нами.

Правду сказать, меня не особенно увлекает зимняя рыбалка. Я хожу с братом по перволедью, а то и на неверный мартовский лёд, в мороз же и ветер меня на реку не вытащишь. От мамы, видимо, я «зяблик». Бог знает почему, мёрзнет правая нога, как бы тепло ни оделся. Я придумываю много причин, чтобы объяснить друзьям и себе самому моё нежелание присоединиться к их компании на льду, и все эти причины не связаны с моим физическим недостатком. Иногда я думаю, как же странно все-таки устроен человек: скажи, что мёрзнешь, и никто не будет больше к тебе приставать; так нет же, говорю все, что угодно, только не это, и каждый раз меня уговаривают пойти на речку, а дед Саня старается при этом так, словно ходит туда не рыбачить, а на меня смотреть.

Когда первый мороз схватит воду, сравняет волнистую гладь бесцветным стеклом, я не в состоянии удержаться, чтобы не посмотреть, как краснопёрые окуньки в прозрачной толще тёмной воды следят за обманным дрожанием коварной мормышки. И так жаль, что этот лов недолог — полетят ветры, понесут снега, и вот уже скрыта от моих любопытных глаз тайная жизнь дремлющей реки. Начинается время подвижников. Пока руки одних размеренно вкручивают ледобур в толщу окаменевшей воды, их глаза с непроизвольной иронией поглядывают на других, орудующих пешней. Рыба от тех и других прячется в глубоких ямах и клюёт то у дна, и тогда озяблые красные руки сучат туда-сюда бесконечную леску, то в полводы, и тогда приходится сверлить или прошибать не одну лунку, прежде чем удаётся случайно наткнуться на слой. А сколько безутешного горя доставляет действительно крупный лещ, мощную губу которого вытаскивает крошечный крючок сквозь игольное ушко лунки, проделанное в метровой плите льда. Нет, рыбалка в глухую пору не для меня. Я жду февраля, когда у нас начинает брать чёрный налим. Днём, правда, нет смысла его ловить, если только в пургу — метель, но лучше всего делать это ночью. Когда придут оттепели, когда тяжёлые сырые тучи рано заволокут небо, померкнут серые снега, и беспросветная мгла зажжёт горячие огоньки в окнах чёрных кадницких домов. Тогда налим идёт по самому дну широких плёсов и ищет, чем бы полакомиться, тогда и я ползаю за ним во тьме по обманному рыхлому насту, сверлю во тьме лунки и во тьме же блесню, подсаживая на крючок кусочки порубленных ершей. Берет налим, увы, не часто и только до полуночи. Брат не любит такого лова. Он любит уху из налимов.

Потом, после февраля установится ясный март, разомлеют снега, и наступит время жадной рыбы. Жадная рыба будет клевать до самого половодья даже на пустой крючок, и ты никак не узнаешь, кто клюнул, пока не выберешь леску, — большие и маленькие, хищные и не очень — все хватают мормышку, едва она опускается под лёд. Это время жадной рыбы и ленивых рыбаков, и потому, наверное, я люблю весенний лёд. И я не одинок. На мартовский лёд идут многие, и не просто идут. Сначала едут в битком набитом автобусе, потом тянутся чередой по скользкой под слоем густой жирной жижи дороге, падают, пачкаясь неимоверно и разбивая термосы, поднимаются и опять бредут грязные по грязи, будто отступающая из России армия французского императора. Конечно, непосвящённому все это может показаться чудачеством и даже глупой забавой взрослых людей. Но те, кто понимают, знают, какая награда ждёт одержимых — два-три, а то и десяток снулых, сопливых ёршиков, состоящих преимущественно из необъятного рта и колючих плавников!

Вот на такую увлекательную рыбалку приехали к нам на восьмое марта самые стойкие, самые женонезависимые жрецы неуёмной страсти — Миша и Барсик. На этот раз и меня не пришлось уговаривать.

Где бирюзовый, где темно-зелёный по трещинам лёд на Кудьме масляно светился, ломая в своих недрах солнечные лучи. Дальний берег Волги, тепло укрытый мохнатыми соснами, праздновал весну света, готовую в любой миг уступить место весне воды. Снег был сыр и зернист, и воздух пах сырым снегом. Через широкую уже вдоль берега полынью мы пробрались по полузатопленной, вмёрзшей кормой в лёд лодке, прошли мимо редких и неподвижных рыбаков к ивовым кустам. Лёд под ногой прогнулся, и брат поднял предупредительно руку.

— Ну, что, — спросил он громко, — поползём на свои места или станем тут?

— Да если аккуратно, так ничего, — оптимистично заявил Барсик.

Конечно, ловить лучше у кустов, где даже при таком ярком солнце можно взять окуньков, но и перспектива неожиданного купания в ледяной воде не прельщала. Мы помолчали, раздумывая, да и потихоньку двинулись, рассредоточившись, к кустам.

Лунки, сделанные несколько дней назад, уже не замерзали и были полны тёмной воды, готовой выступить поверх ослепительно искрящегося снега. Пахло вербой и рекой. Мы расселись метрах в пяти друг от друга, вблизи густого красного тала, запустили снасти, и везучий Кутузов почти сразу принялся подсекать и быстро вытягивать леску.

Как во всякой азартной игре, в зимней рыбалке есть свои неписаные правила, при несоблюдении которых, выражаясь языком законов и протоколов, могут иметь место нежелательные последствия. Так, например, нельзя суетиться у лунки и размахивать руками. Поскольку все это замечается и интерпретируется однозначно: у вас клюёт, и вы без передыху таскаете рыбку за рыбкой. А нежелательным последствием в данном случае может быть то, что неудачливый рыболов или несколько таковых просто подойдут к облюбованному вами месту, насверлят своих лунок, и клевать сразу же перестанет. Справедливости ради, следует сказать, что кадницкие так не поступают обычно, и то, что Миша этого правила не знал и не пользовался им, к нежелательным последствиям до сих пор не приводило.

Однако на этот раз все было иначе. Какой-то незнакомый рыбак, заметив бурную Мишину жестикуляцию, вдруг поднялся со своего отсыревшего места, подхватил ящик и как бы нехотя направился прямиком к Кутузову. Неприятное прогибание льда под ногами остановило было его, но ненадолго. Все рыбаки, что сидели сейчас на льду, следили молча за его продвижениями, прекрасно понимая корыстный смысл этих эволюций. Когда рыбак почти поравнялся с Мишей, тот поднял глаза, и выражение удовольствия на его лице мгновенно сменилось испугом: лёд может не выдержать сошедшихся так близко. Когда же до Миши дошло, что этот рыбак рискует собой и им из-за элементарной зависти, в глазах Кутузова вспыхнул огонь гнева, и Миша стал чем-то похож в этот момент на своего знаменитого тёзку под Аустерлицем. За все время описываемых движений не было произнесено ни слова ни с одной из сторон, все понималось и оценивалось молча. Но последнего взгляда рыбак не выдержал и проговорил вслух с робкой, заискивающей улыбкой:

— Я ничего, я не помешаю, я — подальше, к краюшку…

Миша не отвечал, но и глаз не отводил. Рыбак, собиравшийся, видимо, присесть рядом с Мишей, отвернулся от него и направился понемногу к кустам, туда, где проступала уже сквозь неверный лёд тёмная влага реки. Когда он провалился, следившие за ним разом ахнули, но, увидев, что он стоит лишь по пояс в воде, на мелком месте, нестройно засмеялись. Рыбак с испугу бросился было к ближайшему, противоположному от Кадниц берегу, но, сообразив, что с него ему уже не перебраться в деревню, вернулся в воду и, ломая тонкий лёд, как ледокол, стремительно, насколько это позволяла делать намокшая одежда, двинулся к деревянным мосткам. Все следили за его действиями и удивлялись преобразованиям, произошедшим с этим человеком за несколько секунд: он уже не выглядел застенчивым, он материл себя, лёд, реку и всех, кто наблюдал за ним, чем вызывал язвительные усмешки деревенских рыбаков. Один из них, Кузьмич, к которому приехал в гости этот провалившийся, взобрался уже на мостки и протянул руку в его сторону, когда вдруг громкий крик Кутузова остановил кутерьму:

— Мужик, погоди! Не вылезай!

Рыбак резко обернулся на крик и удивлённо спросил:

— Почему?

Молча и с недоумением, как зрители в театре, обернулись на Кутузова и все сидевшие на льду рыбаки.

— Глянь, — все так же громко, но уже с какой-то ленцой в голосе произнёс Миша, — там рыба-то есть ли?

Вся река зашлась в истерическом хохоте.

— Моя школа! — взвизгивал Барсик. — Моя школа, етитвую наотмашь!

Что кричал провалившийся, уже никто не слышал. Хохот перекатывался из края в край, и в нем реализовывалось вовсе не желание повеселиться над чужой бедой, а все то отношение неприязни народа к нахалу, которое до сей поры у нас выражается лишь безвредными для нахалов молчанием и осуждающим взглядом.

Брат улыбнулся и, глянув на меня, процедил:

— Ты выиграл, похоже.

— Да мы не спорили, — ответил я, сообразив, о чем это он.

— Ну, это мы пари не заключали, а спорить-то спорили.

Солнце светило так, будто решило, что зрячих на земле развелось неоправданно много. Белесые, прозрачные почти дымы из труб ветер раскачивал над Кадницами, и только у нашего соседа Анатолия Федотовича дым отчего-то был черным. А что он там такое жёг в печке, так кто ж его знает.

 

Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх